Альми И.Л. Еще об одном источнике замысла романа «Преступление и наказание»

Вопрос об идеологических прототипах» «наполеоновской теории» Раскольникова — проблема не новая. Среди философско-публицистических сочинений, выступающих в этом качестве, исследователи романа называют книгу Макса Штирнера «Единственный»,1 «Жизнь Юлия Цезаря» Наполеона III,2 статьи сторонников социального дарвинизма.3 Не оспаривая значения этих работ в системе замысла «Преступления и наказания», хочу указать на еще один источник, имеющий преимущества национальной и биографической близости к писателю. Это статья десятая из пушкинского цикла Белинского, посвященная трагедии «Борис Годунов». Молодой Достоевский имел внутренние основания ее заметить (в частности, собственное юношеское произведение — «Борис Годунов»). Обстоятельства же были для этого более чем благоприятны.
Статья создавалась в пору наиболее интенсивного общения критика с автором «Бедных людей» (время их знакомства — май 1845 года; цензурное разрешение на статью — 31 октября 1845 года). Работа полемична. Зная характер «неистового Виссариона», естественно предположить, что концепция такого рода должна была стать предметом обсуждения в кругу его литературных друзей. Не обошла она в этом случае и Достоевского, хотя в полную меру отозвалась в его творчестве позднее — в свой час.
Спор Белинского с Пушкиным, автором трагедии, лежит в сфере идеологии (художественные достоинства вещи критик признавал и даже декларировал). С высоты позиций, обусловленных, как ему казалось, новой «сознательной» эпохой, Белинский не принял пушкинско-карамзинской трактовки истории царя-убийцы. Представление о Годунове как о преступнике, терзаемом совестью, считает критик, не только необоснованно, но и — что гораздо важнее — наивно, мелодраматично. Пушкин, сказано в статье, «во всем рабски последовал Карамзину, — и из его драмы вышло что-то похожее на мелодраму, а Годунов его вышел мелодраматическим злодеем, которого мучит совесть и который в своем злодействе нашел себе кару. Мысль нравственная и почтенная, но уже до того избитая, что таланту ничего нельзя из нее сделать!»4
Вопрос о виновности Бориса в гибели Димитрия, по Белинскому, вообще не имеет отношения к факту его политического падения. Причина неудачи в том, что новый царь оказался не на уровне собстненных задач. Его возможностей достало бы, принадлежи он к уже утвердившейся династии. Но тому, у кого нет права законного наследия, пишет Белинский, «чтоб заставить в себе видеть не похитителя власти, а властелина по праву, остается опереться только на право личного превосходства над всеми, на право гения» (VI, 436). Годунов же был умен и даровит, но не более того. Он оказался «неудавшимся кандидатом в гении». Здесь, убежден критик, разгадка его исторической судьбы: «...он хотел играть роль гения, не будучи гением, — и за то пал трагически и увлек за собою падение своего рода...» (VI, 437).
И как окончательный приговор по делу царя Бориса — категорический вывод: «Итак, верно понять Годунова исторически и поэтически — значит понять необходимость его падения равно в обоих случаях — виновен ли он был в смерти царевича или невиновен. А необходимость эта основана на том, что он не был генияльным человеком, тогда как его положение непременно требовало от него генияльности. Это просто и ясно» (VI, 444).
Этический ракурс пушкинской художественной мысли переведен у Белинского в плоскость прагматики; вопрос о нравственной правоте исторической личности заменяет определение ее масштаба.
Направление, ведущее к «наполеоновской теории» Раскольникова, обнаруживается здесь уже достаточно явно. Особенно, если уточнить смысл понятия «гений» — центрального во всех вышеприведенных высказываниях. Для автора статьи это не просто человек, обладающий высшей творящей силой. Такое понимание гениальности, широко разработанное немецкой философской эстетикой (Кант, Шеллинг), было безусловно близко Белинскому 30-х годов. В его работах второй половины 40-х годов оно, сохранив свой прежний смысловой объем, несколько переакцентировано. Теперь критика занимает не столько природа гения, сколько его историческое призвание. А именно: «Его (гения. — И.А.) назначение — ввести в жизнь новые элементы и, через это, двинуть ее вперед, на высшую ступень» (VI, 437). Очень близка к этому «формула» гениальности у героя Достоевского (см. в рукописных редакциях «Преступления и наказания»: «Провозвестник какой-нибудь новой истины. Пророк какого-нибудь нового слова» — VII, 209).
В соответствии с таким представлением о роли гения Белинский решает еще одну проблему, имевшую для него как теоретика «новой школы» актуально-литературное значение. Это тема взаимоотношений гения и таланта, развитая в целом ряде поздних статей (статья XI пушкинского цикла, «Парижские тайны. Роман Эжена Сю», «Вступление к "Физиологии Петербурга"»). Взаимодействие это, по Белинскому, может иметь плодотворный и неплодотворный характер. В первом случае таланты добросовестно разрабатывают пути, открытые гением (так, в частности, следует за Гоголем «натуральная школа»). Во втором — возникает разрушительное соперничество таланта с гением (ситуация «Моцарта и Сальери») либо срыв, если талант берется за дело, доступное только гению.
Автор «Бедных людей» согласно этой иерархии осознавался как талант, хотя и первоклассный. Резкий отход от путей «натуральной школы» и неуспех созданных в процессе этого отхода повестей ставил Достоевского в положение «неудавшегося кандидата в гении». Именно в этом — соль насмешек, обрушившихся на него в кружке Некрасова.
Тема мнимой гениальности в этих обстоятельствах, естественно, занимает и самого писателя. Она определяет один из сюжетов «Неточки Незвановой» — произведения, которое автор склонен был рассматривать как выход из полосы литературных неудач (в письме к А.А. Краевскому от 1 февраля 1849 года Достоевский противопоставляет эту «хорошую вещь» «дурной» — «Хозяйке»).
Претензии на высшую роль в искусстве губят героя повести — скрипача Ефимова. Уверенность в своей «избранности» и связанных с нею особых правах приводят его к вседозволенности, духовному хаосу, безумию. Как указано в примечаниях к повести, в образе Ефимова трансформировались некоторые черты молодого Достоевского (II, 497). Возможно, через размежевание с героем шел процесс изживания аналогичного синдрома в душе самого автора.
Тем не менее однозначно «привязывать» историю несчастного скрипача к идеям Белинского вряд ли целесообразно. Рассказ о Ефимове входит в широкий круг произведений о погибшем таланте; к традициям европейского и русского романтизма он восходит не в меньшей мере, чем к концепциям критика, воевавшего в сороковые годы с романтическим направлением.
Иное дело — размышления и действия героя, появившегося у Достоевского двадцатилетие спустя, — Родиона Раскольникова. Сходство его «исторических» построений с рассуждениями Белинского о причинах падения Годунова безусловно. Причем не формально, а сущностно.
Прямых текстуальных совпадений в романе и статье немного. Но в прозе такие совпадения — вообще «палка о двух концах» (если припомнить любимое словечко «пристава следственных дел» Порфирия Петровича). Случайность здесь даже более вероятна, чем заимствование: прозаическая речь не помнится как стихи, да и писателю свойственно уклоняться от «чужого слова», если оно не являет собой поэтической «формулы».
Несравненно более значимы моменты близости сущностной — особенно, когда они несут в себе тенденции идеологического противостояния. В нашем случае, чтобы обнаружить смысл такого противостояния, необходимо выявить философский контекст высказываний Белинского о роли и «правах» гения в истории.
Критик в этих своих идеях в принципе не одинок. Высший авторитет в сфере философии истории Гегель также ставит великую личность над обычными представлениями о нравственности. «То, чего требует и что совершает в себе и для себя сущая конечная цель духа, — сказано в «Философии истории», — то, что творит Провидение, стоит выше обязанности, вменяемости и требований, которые выпадают на долю индивидуальности по отношению к ее нравственности». И далее: «Таким образом, дела великих людей, которые являются всемирно-историческими индивидуумами, оправдываются не только в их внутреннем бессознательном значении, но и с мирской точки зрения. Но нельзя с этой точки зрения предъявлять к всемирно-историческим деяниям и к совершающим их лицам моральные требования, которые неуместны по отношению к ним».5
Суждения Белинского и Гегеля на первый взгляд могут показаться сходными. Но в глубинном своем содержании они качественно различны. У философа великий человек заранее оправдан, поскольку за ним стоит Абсолютный дух, действующий, так сказать, через его посредство. У Белинского 1845 года гениальная личность самозаконна. Идея такой самозаконности не лежит в русле гегельянства; напротив, она входит в тот комплекс настроений, который в эволюции Белинского принято называть «бунтом против Гегеля».
Характер этого бунтарства в аспекте идеи человеческого величия ярко передает парадокс, приведенный Герценом в статье «Еще раз Базаров». «Когда Белинский, — вспоминает он, — долго слушая объяснения кого-то из друзей о том, что дух приходит к самосознанию в человеке, с негодованием отвечал: "Так это я не для себя сознаю, а для духа... Что же я ему за дурак достался, лучше не буду вовсе думать, что мне за забота до его сознания..." Он был нигилист».6
Гений, по Белинскому, сам по себе высшая инстанция. В русской истории таков император Петр. Он и власть брал не так, как Годунов, — без клятв и обещаний. Великий человек, сказано в статье, принимает власть «не как нищий копейку, с низкими поклонами, но с уверенностью и гордостью силы, сознающей свое право на власть». Он «берет ее, как что-то свое, принадлежащее ему по праву, никому не кланяясь, никого не благодаря...» (VI, 438—439).
В продолжении своем эта идея породит вопрос, определивший судьбу Раскольникова: «Смогу я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею...» (VI, 322). (Кстати, в рукописных материалах как пример «осмелившегося» приведен «голландец» — Петр Великий).
И все же между утверждениями Белинского и героя Достоевского лежит известное расстояние. Прямой вывод о вседозволенности в статье о «Борисе Годунове» не сделан. Мысль эта в российском общественном сознании еще не родилась, она только «проклевывается». Белинский не декларирует вседозволенности, но в его размышлениях о пушкинской трагедии объективно допускается возможность особой нравственности для людей «высшего разряда». В тезисе (не раз повторенном), что для истории Годунова безразлично, «чем бы ни достиг он престола — злодейством ли, как в этом уверен Карамзин, или только смелым и гибким умом, без преступления» (VI, 429), или хотя бы в комментарии к покаянному монологу Бориса, заканчивающемуся словами: «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста».
«Какая жалкая мелодрама! — резюмирует речь героя критик. — Какой мелкий и ограниченный взгляд на натуру человека!» (VI, 433).
В статье одиннадцатой пушкинского цикла Белинский, рассматривая «Моцарта и Сальери» как картину взаимоотношений таланта и гения, показательно не заметил центральной для автора мысли: «А гений и злодейство — две вещи несовместимые». В стороне от нее и анализ «Бориса Годунова». Более того, пушкинский Годунов как трагический герой не может, по мнению Белинского, вызвать подлинное сочувствие: в отличие от шекспировского Ричарда III — злодея великого —он «злодей мелкий, малодушный» (VI, 453).
Как не вспомнить тут Раскольникова, укоряющего себя именно за «малодушие», с завистью думающего о «настоящем властелине», которому «все разрешается»: «Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!» (VI, 211).
В том же ключе объясняет состояние петербургского «кандидата в Наполеоны» проницательный Свидригайлов: «Он, кажется, вообразил себе, что и он гениальный человек, — то есть был в этом некоторое время уверен. Он очень страдал и теперь страдает от мысли, что теорию-то сочинить он умел, а перешагнуть-то, не задумываясь, и не в состоянии, стало быть человек не гениальный» (VI, 378).
В «Преступлении и наказании» как бы проявлены все потенции, которые несет в себе концепция гениальности у Белинского. И прежде всего, гнездящееся здесь «бунтовское» начало. Не случайно Порфирий после разговора о статье Раскольникова задает ему внешне не связанный с темой вопрос — верует ли он в Бога? Признание за великим человеком права стоять по ту сторону добра и зла — первая ступень в создании образа человекобога, самим существом своим отрицающего Богочеловека.
Итоговым смыслом своего романа Достоевский — сознательно или бессознательно — включался в старый разговор о пушкинской трагедии, имевший, как я стремилась показать, отнюдь не узколитературный характер. В «споре» Белинского с Пушкиным он безусловно разделял позицию поэта.7
Добавим, статья Белинского, помимо разбора «Бориса Годунова», содержит еще ряд мыслей о Пушкине, в принципе неприемлемых для Достоевского. Это, например, упрек Пушкину в том, что ему было свойственно «слепое уважение к преданию», или утверждение, что он был слишком русским, чтобы правильно понимать некоторые явления русской жизни.
Эти претензии критика к поэту (среди прочих им подобных), по-видимому, были одним из оснований для пристрастно-несправедливого отзыва Достоевского о Белинском в письме Н.Н. Страхову от 18(30) мая 1871 года. Центральный мотив обвинения здесь — Белинский отказался от национальной идеи. И как следствие «обругал Пушкина», когда тот обратился к «почве» (XXIX, кн. 1, 215).

__________

Все сказанное открыто одному возражению: в рукописных редакциях «Преступления и наказания» имя Белинского не упоминается. Думаю, однако, факт этот не опровергает сути предложенной гипотезы. Очевидно, мы имеем дело с постепенным внутренним ростом идеологического зерна романа, а также с той непростой динамикой, которую, как правило, имели у Достоевского его затяжные споры с писателями-современниками.
В пору сотрудничества с «Современником» на страницах «Времени» автор «Униженных и оскорбленных» говорит о Белинском сочувственно, в тоне искреннего почтения. Толчком к переосмыслению исторической роли недавнего властителя дум оказалась, по-видимому, ситуация оформившегося разрыва с «левыми». Белинский в ее контексте виделся как начало, исток нигилизма. И не только Достоевскому. Вспомним характерный вывод из эпизода, приведенного Герценом, или факт посвящения памяти Белинского тургеневских «Отцов и детей».
«Преступление и наказание» — первый у Достоевкого концентрированный удар по нигилизму. (В «Записках из подполья» полемика сосредоточена на философских «поступах» к новому направлению). Значим здесь не только пародийный Лебезятников, но и связь с «современными идеями» в «деле» Раскольникова, и даже публикация романа в «Русском вестнике». Естественно в этом случае и «припоминание» автором концепции Белинского как преддверия будущего «все позволено». Припоминание, на первых порах, возможно, неосознанное, но пробудившее новую волну интереса к тому, кто, как утверждали и друзья, и противники, не вмещался в рамки отведенной ему эпохи. («Здесь, в эти 4 года я перечитал его критики...» — сказано в уже цитированном письме Н.Н. Страхову).
Смысл и окраска суждений Достоевского о Белинском существенно менялись, но внимание к нему не слабело. Вплоть до «Братьев Карамазовых», где юный нигилист Коля Красоткин, опираясь на авторитет «старика Белинского», готов осуждать Татьяну — «зачем она не пошла с Онегиным» (XIV, 501).
И в этом споре критика с поэтом Достоевский безусловно на стороне поэта. То, что Белинскому представлялось у Пушкина «слепым уважением к преданию», в «Пушкинской речи» будет осознано как вечная истина христианской этики. Философская основа неприятия мысли о «праве» гения на злодейство и апологии пушкинской Татьяны у Достоевского в принципе едина.

__________
1 См.: Кирпотин В.Я. Достоевский и Белинский. Изд. 2-е. М., 1975. С. 133.
2 См. примечания: Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1973. Т. 7. С. 388. Далее ссылки на это издание в тексте.
3 См.: Фридлендер Г.М. Реализм Достоевского. М.; Л., 1964. С. 157—167.
4 Белинский В.Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1981. Т. 6. С. 430. Далее ссылки на это издание в тексте.
5 Гегель Г. Соч. М.; Л., 1935. Т. 8. С. 64.
6 Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1960. Т. 20. С. 349.
7 О6 общем значении трагедии «Борис Годунов» в творчестве Достоевского см.: Билинкис Я.С. Романы Достоевского и трагедия Пушкина «Борис Годунов». (К проблеме единства пути русской литературы XIX столетия) //Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1976. Т. 2. С. 164—168.

Альми И.Л. Еще об одном источнике замысла романа «Преступление и наказание» // Русская литература. СПб., 1992. № 2. 1992. С. 95—100.