Бобок

Рассказ (опубл.: Гражданин. 1873. 5 февраля. № 6). Авторский подзаголовок: Записки одного лица.

Необходимо иметь в виду обширный иносказательный план этого произведения, благодаря которому оно, по словам М. Бахтина, является у Достоевского «почти микрокосмом всего его творчества. Очень многие, и притом важнейшие, идеи, темы и образы его творчества — и предшествующего, и последующего — появляются здесь в предельно острой и обнаженной форме» (Бахтин М.М. Собр. соч.: В 7 т. М., 2002. Т. 6. С. 162). Упомянутый иносказательный план представляет самостоятельный интерес в силу выраженных в нем оригинальных идей писателя. Не менее важно, что именно через этот план происходит органичное вхождение рассказа в общий контекст «Дневника писателя». В частности, возможно прояснение идейной преемственности между шедеврами «малой прозы» Достоевского — «Бобком», «Кроткой» и «Сном смешного человека».

Для обнаружения такой преемственности нужно учитывать центральную идею рассказа. Автор предпринимает художественный эксперимент: его персонажи получают возможность побывать после смерти в своеобразном «чистилище» и, быть может, трезво оценить прожитую «наверху» жизнь. Им предоставлена полная, но временная «свобода» — как от законов физиологии, так и от религиозных предначертаний. В результате же они используют эту возможность не для раскаяния и очищения от «земной грязи», а напротив — для окончательного освобождения от каких бы то ни было нравственных норм. Одному из них, Клиневичу, принадлежит своего рода программное заявление: «На земле жить и не лгать невозможно, ибо жизнь и ложь синонимы; ну а здесь мы для смеху будем не лгать. <...> Всё это там вверху было связано гнилыми веревками. Долой веревки, и проживем эти два месяца в самой бесстыдной правде! Заголимся и обнажимся!» Таким образом, обнаруживается поставленная автором мировоззренческая проблема, которая в общих чертах состоит в следующем. Грехами — как грязью — человек, быть может, вовсе и не обрастает в своей земной жизни. Грязь может составлять самую суть его натуры и лишь проглядывать сквозь условные одежды земной морали. Но тогда «нравственно очиститься» и значит именно «заголиться и обнажиться». Правда о человеке в таком случае может оказаться не просто «трезвой», но прямо бесстыдной... Вся ли это будет правда? Нужна ли она такая? Что с нею такой делать и можно ли примириться?

Возможные ответы могут угадываться в финальных репликах повествователя (опять-таки в иносказательном их плане). На вопрос — вся ли это правда: «Побываю в других разрядах, послушаю везде. То-то и есть, что надо послушать везде, а не с одного только краю, чтобы составить понятие. Авось наткнусь и на утешительное». На вопрос — нужна ли такая правда: «А к тем непременно вернусь. Обещали свои биографии и разные анекдотцы. Тьфу! Но пойду, непременно пойду; дело совести!» И наконец, на вопрос — можно ли мириться с такой правдой: «Нет, этого я не могу допустить; нет, воистину нет!» Итак, правду о человеке и его жизни можно так или иначе услышать, но нужно непременно послушать везде. И в дальнейшем Достоевский расширяет сферу своего внимания как в других художественных произведениях из «Дневника писателя» (прежде всего в «Сне смешного человека»), так и в последующих романах.

В свете основной идеи рассказа «Бобок» проясняется ряд важных мотивов, имеющих и самостоятельное значение. Таков, например, мотив Страшного суда. Один из персонажей рассказа приветствует только что «проснувшегося» в свежей могиле «новичка»: «Милости просим в нашу, так сказать, долину Иосафатову. Люди мы добрые, узнаете и оцените». По библейскому преданию, именно в долине Иосафатовой в окрестностях Иерусалима при кончине мира будет проходить Страшный суд. Но, по Достоевскому, мир может «кончиться» уже сегодня — и для каждого человека именно в тот момент, когда он отрекается от человеческого в самом себе. «Страшный суд» люди творят над собой сами, когда при проявлении милосердия к ним окружающих, судьбы или Бога оказываются недостойными этого милосердия. Ситуацию именно такого «страшного суда» можно видеть воспроизведенной в рассказе Достоевского. Его «покойников» не нужно судить, обличать — им стоит только предоставить слово, и они в безумном зуде разврата («заголимся и обнажимся!») сами о себе всё скажут, «вывернувшись наизнанку». В этом с ними не сравнится ни один прокурор — ни земной, ни небесный.

Мотив Страшного суда откликается и в возможном символическом значении названия рассказа. В нем можно видеть следующее. Какой-то «почти совсем разложившийся» труп бормочет невнятное «бобок». При этом, очевидно, не случайна сама периодичность: «раз недель в шесть» — помимо прочего, это примерно раз в сорок дней. Представляется образ периодически возобновляющихся сороковин, которые сопровождаются безнадежными попытками что-то выразить в невнятном и отвратительном бормотании. Достоевский не раз размышлял о том, что могло бы сказать человечество в оправдание своего существования на земле, если доведется ему когда-нибудь предстать перед судом. Но вот в рассказе персонажам предоставлена возможность в течение двух-трех месяцев рассказать о себе, оправдать свою жизнь — и они с радостной готовностью льют потоки грязных воспоминаний. Развратник по убеждению, Клиневич так и предлагает: в течение этих месяцев ничего не стыдиться «и в конце концов — бобок». В самом этом слове можно услышать звук пустеющего сосуда при сливе его содержимого. Из персонажей рассказа, из их души уходит содержание, изливается все, что накопилось за прожитую жизнь. И накопилась только грязь, а в конце звучит только бобок — никакого прекрасного, выстраданного, последнего человеческого Слова. (Подобный бобок можно услышать и в романах Достоевского, например, в «Бесах» — от Петра Верховенского, от Ставрогина. «Бобок» преодолевает в себе Степан Верховенский, когда торопится произнести, уже на пороге смерти, вдруг открывшуюся ему щемящую правду о себе и людях). Таким образом, в своем рассказе автор делает главным объектом внимания духовную опустошенность людей и клеймит ее уже в символическом названии.

Власкин А.П. Бобок // Достоевский: Сочинения, письма, документы: Словарь-справочник. СПб., 2008. С. 31—33.

Откуда, с каким значением и для чего словечко «бобок» привлечено в поэтический словарь «Дневника писателя»? Писателя привлекла и подкупила этнография словечка и ее внутреннее, как будто отдаленное от мира сего психологическое содержание. В.И. Даль в современном автору «Бобка» «Толковом словаре» сообщает: «На бобах ворожили» (Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1955. T. 1. С. 101). Прошедшее время глагола «ворожили» указывает на угасание к середине XIX в. некогда, по-видимому, очень популярной бобовой ворожбы. Тем не менее обычай памятливо поддерживался в языке еще не совсем архаичными фразеологическими оборотами и соответственно, — интегрирующими их — культурно-бытовыми представлениями: «Чужую беду на бобах разведу...», «Кинь бобами, будет ли за нами?», «Ходит, да походя бобы разводит», «раскидывай (разводи) на бобах», «остаться на (при) бобах», «сидеть на бобах» и т.д. (Там же; также см.: Фразеологический словарь русского языка. СПб., 1994. С. 36, 373). В рассказе Достоевского «Честный вор» сохранился характерный речевой этнографизм: «Начнешь ему про огурцы, а он тебе на бобах откликается».

Генерал Иволгин в романе «Идиот» (1868, за пять лет до рассказа «Бобок») воспроизводит образец хорошо чувствуемой им и его собеседником живой фразеологической культуры своей эпохи, когда острит каламбуром «бедных людей» Петербурга: «Приятнее сидеть с бобами, чем на бобах». Причем мемуарно-хронологически уточняет: этой остротой он «возбудил восторг <...> в офицерском обществе» в 1848 г. Уточнение важное; в те времена на бобах еще ворожили, но им уже мало кто верил — они сделались предметом насмешки и ерничества. Поэтому и «возбудила восторг» в кругу офицеров иволгинская острота.

Бобовое зерно, или «зернятко» (так оно поэтизируется в народных сказках), боб, бобок (просторечный вариант) — главный гадательный атрибут и заклинательное словечко той державшейся в русской памяти ворожбы бобами, на которую опосредованно намекают словосочетание «откликается на бобах» («Честный вор») и бонмо генерала Иволгина.

Ворожба, гадание, как известно, сродни колдовству, волхвованию, чаромутию (магии), область тайного и таинственного, вторжение в стихию нечисти, потусторонности. Само слово «ворожить» происходит от «ворог», «враг», а это, по данным языка и этнографии, одно из наименований нечистой силы. Гадание предполагает тесную связь явлений природы (бобы из этого ряда) с судьбой человека и участие в этой судьбе духов и душ умерших; гадательные обряды и слова (тот же «бобок») способны открывать и распознавать тайный смысл подаваемых из «иных миров» знаков.

Раскидывание, бросание бобовых зерен («Кинь бобами, будет ли за нами?»), угадывание по их символическому виду и расположению судьбоносных знаков и синхронное речевое действие (наподобие троично построенного присловья: «Бобок, бобок, бобок!» в рассказе Достоевского) — бывший в широком употреблении в Европе и России магический гадательный обряд (см.: Владимирцев В.П. Поэтика «Дневника писателя» Ф.М. Достоевского: Этнографическое впечатление и авторская мысль. Иркутск, 1998. С. 52—54).

Рассказчик Иван Иваныч трижды (троекратность обрядового, заговорного свойства) ни с того, казалось бы, ни с сего слышит «подле» и воспроизводит «странное» и для обстановки, в которой он очутился, совсем как будто неуместное словечко «бобок». Однако словечко — по скрытой в нем этнографической логике — оказывается чудесным разрешающим знаком: служит прелюдией к инициированному им же слуховому кладбищенскому действу.

Достоевский не мистифицирует читателя «Дневника писателя», — наоборот, обставляет повествование об Иване Иваныче и «бобке» реальными «репортерскими» деталями, психологически и этнографически мотивирует каждый момент сюжета. «Одно лицо», «не Бог знает какой литератор» Иван Иваныч, устав от будничной профессиональной суеты (среди оной ему и примерещился троекратно произнесенный «бобок»), «ходил развлекаться», но — тут следует бытовой парадокс-оксюморон — «попал на похороны» «дальнего родственника». В конце концов выясняется, что «бобок» и «похороны» неким мистическим образом связаны между собой.

Пока в церкви длилось отпевание («Мертвецов пятнадцать наехало»), Иван Иваныч вышел «побродить за врата» кладбища, наткнулся на «недурной ресторанчик», где «закусил и выпил».

На заключительном отрезке траурной церемонии Иван Иваныч вновь (вслед «ресторанчику») фатальным образом отступил от требований заупокойного обряда, имеющего священно-очистительное значение: «На литию не поехал. Я горд <...> чего же таскаться по их обедам, хотя бы и похоронным?»

Прегрешения «гордости» (один из смертных грехов) не остались без кошмарных последствий. Сам не понимая, зачем он так поступил, герой «остался на кладбище» — «сел на памятник и соответственно задумался»; «забылся», «даже прилег на длинном камне в виде мраморного гроба» — действие, кощунственно параллельное где-то творимой «литии» по «дальнему родственнику». В нечистых, по народно-языческим воззрениям, местах последнего упокоения он стал вроде бы своим, будто притворился отверженным от мира живых. Дальнейшее «развлечение» не замедлило наступить: «И как это так случилось, что вдруг начал слышать разные вещи? <...> стал внимательно вслушиваться». Затем следует покойницкий эпатаж.

Сцена разговора мертвецов двойственна: реальное переплетается с ирреальным, явь сосуществует и взаимодействует с небылицей. По ходу дела словечко «бобок», после заглавия и экспозиции-завязки, еще трижды (всего 11 словоупотреблений) появляется в сюжетослагающих обстоятельствах рассказа и образует сквозную мотивную линию. Самое знаменательное, что оно ведомо беседующим о жизни и смерти мертвецам. Среди них есть «один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он всё еще вдруг пробормочет одно словцо, конечно бессмысленное, про какой-то бобок: "Бобок, бобок", — но и в нем, значит, жизнь все еще теплится незаметной искрой...»

Контекст доказывает: «бобок» — знак жизни в «нежизни», или, напротив, «нежизни» в жизни; это словесно-игровая маркировка границы между двумя мирами; по М.М. Бахтину, «жизни вне жизни» (Бахтин М.М. Собр. соч.: В 7 т. М., 2002. Т. 6. С. 157). Но конечный смысл «словца» все-таки в соотнесении со страшной потусторонней вечностью. Об этом знающе говорит покойный циник барон Клиневич: «...и в конце концов — бобок», т.е. отправка в Лету, небытие.

Ворожейно-заговорное (мы имеем полное право так считать) «словцо» «бобок» могущественно, как всякое знаковое слово из арсенала русского чародейства. Через него Ивану Иванычу, его ушам и не всегда «трезвой» фантазии, открывается загробное подобие миру сущему — демонический двойник посюстороннего. Это невероятное открытие окончательно объясняется и санкционируется последней репликой на объявленную им в экспозиции «Записок» тему: «Бобок меня не смущает (вот он, бобок-то, и оказался!)».

В творческой лаборатории писателя этнографические наблюдения за «словечками» (вроде «бобка») были не мелочной литературной самоцелью или досужей забавой, а излюбленным средством к достижению необходимого ему идейно-художественного результата.

Художественное преломление языкового этнографизма «бобок» и связанной с ним культурно-бытовой традиции свидетельствует: Достоевский охотно пользовался самыми заурядными житейскими материалами, но только не в духе экстенсивного «физиологического» натурализма — он до неузнаваемости растворял («интенсифицировал») быт в тончайших структурах своей поэтики. С данной точки зрения рассказ «Бобок» чрезвычайно репрезентативен.

Владимирцев В.П. Бобок // Достоевский: Сочинения, письма, документы: Словарь-справочник. СПб., 2008. С. 33—34.

Прижизненные публикации (издания):

1873Гражданин. Газета-журнал политический и литературный. Год второй. СПб.: Тип. А. Траншеля, 1873. 5 февр. № 6. С. 162—166.